положа руку на сердце

Баба Паша

Каждый день шёл словесный поединок за место на ступеньках у ворот храма. Нападающей стороной была баба Паша, сухонькая мелкая старушка с зычным голосом. Обороняющейся – высокая, худая, с испитым лицом неопределённого возраста Зинка Монисто. Баба Паша выходила после Литургии на паперть и начинала обличать безропотную Зинку:

– Ты, непутёвая, опять припёрлась? Что стоишь, рот разинула?

Хотя Зинка и стояла, но никак не с разинутым. Спасаясь от холода, она закуталась до самого носа в серую тряпку, похожую на онучу. Молча, втянувши голову в плечи, отшаркивала несколько шагов в сторону от ворот.

– Не пристраивайся там, отойди от стены, это церковная территория. Не стой!

Шварк, шарк, стук. Шварк, шарк, стук. Шаркали ноги в разбитых мужских башмаках, стукала клюка. Зинка покорно переходила на другую сторону улицы.

– Вот там и стой, – разрешала баба Паша, – неудачная ты женщина. А всё из-за непутёвости твоей.

Почему одно выходило из другого – непонятно. Логика бабы Паши – тайна за семью печатями. Она, постояв несколько минут и убедившись, что неудачная Зинка не нарушет территориальную границу, возвращалась в храм.

Баба Паша, в крещении – раба Божия Параскева (так она себя называла перед причастной Чашей), слыла самой старой прихожанкой. Память у нее была феноменальная. Она помнила время, когда храм отобрали у верующих и превратили в зернохранилище. Знала поимённо за все десятилетия не только священников и диаконов, служивших в храме, но и певчих, старост, прихожан и даже уполномоченных, надзиравших за церковной деятельностью. Её называли ходячим «историческим архивом» храма. И часто обращались за справкой о том или ином событии, о человеке, связанном с храмом.

Страницы её поминальной книжки были поделены неровно: о здравии листов немного, а о упокоении – не хватало, и она их подклеивала, аккуратно вырезая из школьной тетради в клеточку. Представить бабу Пашу без поминальной книжки невозможно, как и без белого головного платочка. Узор на нём выстирался и выгорел до едва заметных чёрточек, но цвет платка всегда был кипенно-белым. Белоснежный платок каждый день – одна из загадок бабы Паши.

Следующая её загадка – осведомлённость в медицинских вопросах: она ставила диагнозы, которые потом подтверждались, сыпала непонятными терминами и ругала за самолечение:

– Живот болит второй день, а она таблетки глотает. Немедленно к врачу, возможно, уже перитонит.

Когда бабу Пашу просили назначить лечение, она сердито говорила:

– Иди к врачу, я – санитарка. Просто работала в больнице полвека, много нагляделась, наслушалась. Говорю не от большого ума, а от недержания языка. Прости меня, Господи, грешную.

Ходили слухи, что баба Паша в прошлом – доктор, была осуждена по «делу врачей», отсидела срок и больше не вернулась к медицинской практике. Прослужила более полувека простой санитаркой в больнице. Жила одиноко. Так это или не так, никто не знал. Не допускала она пустых разговоров о себе.

Её домом был храм, в своей квартире она только ночевала. Приходила первой и уходила последней. По мере сил выполняла разные послушания. Но с годами умножалась старческая немощь. Жалея деятельную бабу Пашу, её приставили следить за подсвечниками. Тихой тенью она мелькала по храму поправляя оплывающие свечи, убирая огарки.

Случалось, во время службы так погружалась в себя, что лишь слёзы, текущие по щекам, свидетельствовали: это не старческая дремота, а уход во «внутреннюю клеть» сердца своего. Исчезало всё вокруг, только голос чтеца или хор вёл в неведомые глубины, где она встречалась с Богом. Через некоторое время приходила в себя и опять скользила тенью по храму.

Чистота в церкви, по мнению бабы Паши, должна быть сродни стерильности в операционной. После службы она начищала до блеска подсвечники, поднимала с пола малейшую соринку и клала в свой карман, стёкла икон протирала беленькими тряпочками, обильно смоченными одеколоном с запахом свежескошенной травы. Сколько ни покупали одеколона – запах не тот, обычный резкий советский парфюм. Пытались выведать название одеколона, но баба Паша кратко отвечала:

– Обычный одеколон.

И прятала флакончик в чёрный кожаный ридикюль, где неизменно находилась и поминальная книжка. Семинаристы и молодые алтарники посмеивались:

– У бабы Паши сумочка «времён очаковских и покоренья Крыма».

За что получали выговор, а то и подзатыльник от строгого настоятеля отца Кирилла. Он с почтением относился к бабе Паше; лишь ему она разрешала называть себя по имени и отчеству. Для остальных отвечала:

– Отчества не заслужила. Баба Паша я.

Отец Кирилл наказывал кормить каждый день в приходской трапезной старую прихожанку Прасковью Ивановну. Но она соглашалась только на чашку крепчайшего (почти одна заварка) чая, в котором размачивала засохший пряник. На большее её не удавалось уговорить даже отцу настоятелю.

– Едоков в храме много, экономить надо. У меня пенсия – дома поем.

Пенсию, после денежной реформы, она приносила к отцу Кириллу. Не могла разобраться, как миллион превратился в сто рублей. Если получала она три сотенные бумажки, то складывала каждую вчетверо и помещала в старенький потёртый кошелёк с замочком. Более мелкие деньги, отец Кирилл раскладывал по сотням и одну кучку менял на сотенную купюру, а баба Паша аккуратно складывала её вчетверо.

Необъяснимой была её неприязнь к нищим, особенно к Зинке Монисто. Но зато благоволила к сестричкам Милкам – близнецам, настолько похожим, что их не различали, кто есть Милка, кто Симка. Обеих называли Милками. Взрослые по годам, но с умом пятилетнего ребёнка, они действительно были милы: чистенькие, толстенькие, с ясными детскими глазами. Робко протягивали ладошки ковшиком и усердно кланялись, когда в них клали монетку. Приходили они нечасто: по большим праздникам и по воскресеньям.

Баба Паша водила сестричек, которые едва говорили. к исповеди, затем – к причастной Чаше и называла их имена: Серафима, Людмила.

– Баба Паша, как вы их различаете?

– Бог их различает. Он веси.

Она отвечала так сердито, что у спрашивающего исчезало желание узнать подробности. После службы баба Паша вела сестричек в трапезную и кормила их. Сытые, радостные, с карманами набитыми конфетами, они на некоторое время останавливались на нижней ступеньке храма. А до вечерни незаметно уходили. Зинка Монисто тоже исчезала.

Баба Паша

Вскоре случилось происшествие, в корне изменившее отношение бабы Паши к Зинке.

Однажды у ворот на нижнюю ступеньку стала женщина с большой фотографией пухленького малыша. Она была небогато, но аккуратно одета, и просила помощи на операцию для смертельно больного ребёнка. Баба Паша подвергла просящую допросу с пристрастием: «Откуда приехала? Зачем? Где документы о болезни ребёнка?» Женщина ответила на вопросы, показала документы, и Баба Паша вынесла вердикт:

– Стой тут, никто тебя не прогонит! – Она укоризненно поглядела на стоявшую поодаль, у стены, Зинку Монисто. – Видишь, милостыню мать просит для больного дитяти! А ты на водку!

– Плохо мне, когда не выпью. Наркоман от ломки не умрёт. А алкоголик может умереть или «белку» поймает. А мне нельзя ни умереть, ни с ума тронуться. Вы же знаете.

– Пить бросай!.. – сказала баба Паша и, сердито ворча, вернулась в храм.

С тех пор женщина с фотографией стояла на ступеньке у ворот. Жители города никогда такого не видели и подавали охотно, жалея её и ребёнка.

В одно воскресенье вышла баба Паша после службы на церковный двор и остолбенела. Через дорогу сиротливо на тротуаре жалась Зинка Монисто, а у ворот на ступеньках к храму шеренгой стояли женщины. Каждая в руках держала фото. Баба Паша молча обошла всех, разглядывая фотографии.

– Глядите, у одного дитяти две мамки.

По недосмотру фото продублировалось.

– А ты что здесь делаешь? – обратилась она к пожилой женщине. – Твои дети уже на пенсии, а ты просишь на малого ребёнка. Я тебя знаю, живём рядом. Где фото взяла? – Баба Паша пальцем ткнула в затрёпанную фотографию. – Новее не дали? И улицу пронзил истошный крик:

– Воры! Суки! Детьми торгуете! Мафия! Наглые, бессовестные хари!!

Маленькая худенькая старушка в белоснежном, сбитом на бок платочке, замахивалась и била чёрной сумочкой толпу здоровых, толстых тёток. Они, увёртываясь от ударов, трусливо отступали за ворота.

– Вон со двора, христопродавцы, вон! Гады…

Сумочка часто-часто мелькала, беспорядочно опускаясь на головы, руки «матерей»-попрошаек. Опомнившись, тётки стали угрожающе наступать на маленькую старушку. Зинка Монисто шваркая ногами, дробно стуча клюкой, перебежала дорогу и заслонила старушку собой. На крики из храма выскочили служащие, прихожане, отец настоятель. Толпа разбежалась.

Бабу Пашу, прижав к себе, Зинка гладила по плечам:

– Тихо, тихо, моя хорошая, ушли они, убежали.

Напоив валерьянкой, успокоив, бабу Пашу отвезли домой. Два дня она не приходила в храм, не было у ворот и Зинки Монисто. Затем всё пошло своим чередом. Тихой тенью скользила по храму баба Паша, после службы усердно надраивала подсвечники и долго сидела у иконы Божией Матери «Утоли моя печали». Губы её беззвучно что-то шептали, на коленях лежала раскрытая поминальная книжка.

Зинка Монисто стояла у ворот на нижней ступеньке храма. Когда бабу Пашу спросили, почему она не гонит Зинку, сердито ответила:

– Пусть стоит. Она честно просит на водку, не прикрывается детьми, не продаёт их.

– Так у неё детей нет!

– Эх, люди, слепые!

Баба Паша скорбно опустила голову и замолчала. Что она хотела сказать, – непонятно, и разговор прекратился…

Через месяц раба Божия Параскева, причастившись, после службы вышла на церковный двор, села на скамейку и умерла. Там её нашла Зинка Монисто, встревоженная тем, что в сырой и ветреный день старушка долго сидит на лавочке.

Забрав тело из морга, не завозили домой, поставили гроб у малого придела, а на третий день отпели.

Зинка Монисто стояла вместе с Милками у ворот храма и провожала погребальную процессию. Когда катафалк скрылся за поворотом, Зина обняла девочек, и глотая слёзы, сказала:

– Некому меня ругать, некому мне помогать, ушла наша баба Паша. Она, мои доченьки, двадцать лет тому назад приняла у меня роды дома. Выходила вас, помогала растить, и воевала со мной, когда я стала пить. И Монисто – не кличка, а наша фамилия.

Девочки внимательно слушали и согласно кивали головами. Затем обе разом подняли руки над головой и хором чётко сказали:

– Баба у Боженьки.

Зинка обняла девочек, они её, – так и застыли скорбной группкой.

В конце месяца открыли церковный ящик для пожертвований: там лежали разного достоинства деньги, но не было сложенной вчетверо сотенной купюры.

Тамара КОШЕВНИКОВА

Рисунки Виктора САНЬКО

Поделиться с друзьями: